Глядя на степную зарю, которая тоскливо отражается в воде за ивой, слезилась Каролина Ивановна:

— Васенька, Васенька, зачем ты не сидишь рядом со мной со своим добрым лицом, — хотя у покойного Шавердова лицо вовсе не было доброе и сидеть с женой в огороде над речкой он не сиживал.

Погрустив, Каролина Ивановна спохватывалась и спешила домой, зовя громким голосом:

— Ванька, Васька, Федька, Лешка, noch ein mal Лешка, Коленька, идите есть, паршивцы…

Услышав в обычный час маменькин голос, Коля Шавердов вошел в большую кухню и сел за чисто выскобленный стол. Тотчас изо всех дверей налетели братишки и уселись по лавкам, болтая ногами; два Лешки — забияка и нытик — все время щипались, пока Коля не ударил их ложкой по головам. Каролина Ивановна поставила щи и придвинула к себе единственную тарелку с вилкой; остальные ели ложками, окуная куски солонины в чашку с горчицей.

Братишки чавкали, как поросята, маменька, ощерив зубы, морщилась от черного хлеба с горчицей, который очень любила, Коля сегодня есть не мог.

— Дьякова дочь приезжает, Анна Матвеевна, — сказал он, бросив ложку.

Каролина Ивановна усмехнулась:

— Говорят, она с офицером живет… Дьяк-то не знает?

— Это, маменька, не вашего ума дело, — воскликнул Коля. — Ели бы лучше да молчали, — и он встал из-за стола, захватив с окна книжку. — Рады язык почесать… Противно.

Каролина Ивановна промолчала, но, когда Коля вышел, нашлепала по щекам Лешку-забияку и Лешку-нытика, и те долго ревели.

А Коля прошел к лошадям, завалил сена, закрыл ворота, посадил на цепь собаку и полез по лесенке на крышу сарая, где из веток и соломы сделана у него была вышка-шалаш. В шалаше лежали донельзя засаленные красная перина, две розовые подушки, и в медном тазу стоял огарок, который Коля сейчас же и зажег.

Здесь, в уединении, лежа под тулупом, Коля мог смотреть на звезды и читать приложения к «Свету». Но сегодня не занимали его ни похождения игрока в «большом свете», ни «развратная графиня Кармоньяк». Глядя на пламя свечи, над которым толкалась мошкара, думал Коля:

«У самого Мейергольда училась, имеет бумагу, поди-ка, высокая теперь стала, взрослая… А как уезжала, говорила: «Не забывай меня, Коленька…»

Коля оперся на локоть, лицо его стало детским и задумчивым.

«Я-то не забыл, а меня, конечно, давно забыли. У нее все переменилось, а здесь всех перемен и есть, что пройдет зима — лето настанет, и я в шалаше живу. А все-таки, — Коля вздохнул, — никто ее так не любит, как я… Следочки бы ее целовал… Она взяла бы аршин мой, например, я бы это место, где она держала, отрезал пилой и закопал бы в огороде у плетня, чтобы никто, кроме меня, не дотрагивался… С офицером живет. Эх, маменька. Вруг же люди без совести, без понятия. Людям до всего дело. Только я всем покажу, как языки чесать, первому пащенку Сашке язык оторву. Ах, дрянь…»

Коля сбросил тулуп и сел в сильном волнении.

«Он непременно под нее подкопается, он, я знаю, чего придумал».

И Коля стал поспешно одеваться, путаясь, бормоча и сердясь все сильнее.

Потом, задув огарок, сбежал по приставной лесенке вниз и вышел на улицу. Из-за крыши поднялась луна, и длинные от нее густые тени легли на свежую дорогу; отсвечивали неровные окна изб, за речкой пьяный человек кричал истошным голосом.

4

Сашка, раздумывая над Колиным невежеством, постоял у лавки, потом щелкнул пальцами и побежал по огородам к дьячкову дому. У самых ворот нагнал он Матвея Паисыча и, забежав вперед, засматривал дьяку в глаза.

— Неужели вы, Матвей Паисыч, шуток не понимаете? — сказал он слащавым голосом. — Я, например, ужасно уважаю Анну Матвеевну и всегда готов ей услужить…

Дьяк остановился и, не поднимая головы, навострил ухо.

— Я чувствую, кто они и кто я, — продолжал Сашка, — я неуч и лодырь, а они — образованность, приятность в обращении, рафинад.

— Верно, — сказал дьяк и вместе с Сашкой нехотя взошел на крыльцо.

— Я на тот предмет говорю, Матвей Паисыч, — у Сашки даже голос стал томный, — что если они прокатиться пожелают, у вас ведь, Матвей Паисыч, лошади даже нет, а у маменьки два жеребца, так я всегда, только крикните, прибегу и доставлю…

— Это хорошо ты насчет жеребца, — сказал дьяк и вдруг схватил Сашку за руку. — Не знаю я, парень, что у тебя на душе… Ах, Сашка, не верю я тебе… Растревожил ты меня…

— Матвей Паисыч, отец вы мой родной, Анна Матвеевна как сестра мне, вместе ведь выросли. — Сашка вдруг оглянулся и зашептал, близко наклонясь: — А Шавердов-то, как вы ушли, говорит: «Лопни мои глаза, если я ей салазки не загну…»

— Врешь, — сказал дьяк басом и оттолкнул Сашку, — Шавердов не скажет…

Сашка вытащил даже крест из-за пазухи, чтобы побожиться, и вместе с дьяком вошел в дом. Расстроенный Матвей Паисыч прошел в зальце, где стояли сундуки, покрытые кошмою, на окне висел в клетке воробей и повсюду были постланы чистые половички…

— Пол-то ножищами не топчи, — сказал дьяк отчаянно и, схватясь за голову, сел на табурет. Напротив него поместился Сашка и, трогая дьяка за колено, продолжал:

Мне маменька сегодня говорит: «Вот, хоть бы душенька наша, Аннушка, приехала, хочу глазком на нее поглядеть».

— Ну, — так и сказала? — спросил дьяк. Сашка опять принялся божиться.

— Я, чай, — маменька говорит, — выросла Аннушка-то. А что же у вас, Матвей Паисыч, карточки ни одной ее нет?

— Есть, — сказал дьяк и вдруг весело подмигнул, — в заветном месте запрятаны, боюсь, украдут, тебя боюсь… А показать?..

Сашка, зная дьяка, смолчал; тогда у дьяка даже руки вспотели — до того хотелось ему показать, — и, наконец, едва не плача и говоря: «Позднее время, Сашка, иди спать, уходи», вытащил из сундука шкатулку с карточками и, вздув лампу, еще раз сказал: «Уйди».

Снята была Аннушка множество раз, сначала в простеньком платье, с косой и удивленными глазами, потом коса исчезла, появилось драповое пальто, даже пенсне на одной фотографии. «Ученость», — прошептал на это дьяк. Далее платья улучшились, из снова отросших волос завилась прическа, и на последней, наконец, фотографии снялась Аннушка в бальном туалете с открытою грудью и руками, — такая прекрасная, с едва начинающейся нежной полнотой, что дьяк, закрыв ладонью дочку, в волнении прошептал:

— Пошел прочь, Сашка, недостоин…

Тогда произошло очень странное: Сашка так сильно оперся о край круглого столика, что он хрустнул, и все фотографии, кроме одной, посыпались на пол; дьяк взмахнул руками и тотчас присел, подбирая, а Сашка, быстро схватив карточку Аннушки в бальном платье, сунул в карман…

— Показывай тебе, растяпа, — ругал его дьяк. Сашка же, повертевшись еще с минутку, надел картузик набекрень и, нащупывая в кармане карточку, побежал домой.

План у Сашки возник внезапно, и он знал теперь, что дьякова дочь не откажет ни в чем, потому что очень хитро и ядовито было придумано одно дело.

Круглая и рыхлая попадья Марья тоскливо ела лапшу, сидя в столовой, когда вошел Сашка.

Мебель у попадьи стояла в парусиновых чехлах, над столом висел увеличенный портрет попа, и в шкафчике аккуратно были расставлены золоченые чашки; но, несмотря на всю эту роскошь, на кружевные занавески и пальму в углу, тосковала попадья по двум причинам: во-первых, сегодня свистнули у нее из кухни два ржаных хлеба, а во-вторых, ей было вообще скучно. Кругом жили одни воры, да ругатели и ругательницы — Шавердова, новая попадья, писарша и весь народ; не с кем поговорить по-человечески; покойный поп «Ниву» хоть выписывал и был балагур, а Сашка неизвестно в кого уродился, дурак дураком.

На вошедшего сына попадья не поглядела и сказала:

— Садись, жри. Сашка немедля сообщил:

— Дьякова дочь приезжает, актерка.

— Ну, — всполохнулась попадья. — Такая дрянь смеет являться… Она с офицером живет.

— Дайте-ка мне, мамаша, папашину фотографическую камеру, я шутку подстрою…

— Что у тебя в голове? — спросила попадья уныло. — Свиной ты огрызок.