ГРЕХ
По горячим плитам зеленого монастырского двора медленно шел, скрестив на грудях ладони, великий постник — отец Андрей. Зной был такой ослепительный, что птицы на ветках присели, разинув клювы, а кипарисы вдоль белых стен распушились, потемнели и капали смолой. В густой их тени стояла монашья братия, в клобуках и скуфейках, и, когда отец Андрей приблизился, все ему низко поклонились, прикрывая от смеха рты.
Андрей смиренно ответил, скосив при этом глаза на самого толстого из монахов — отца Пигасия, сдвинул густые брови, в тоске оглядел синее, словно раскаленное, небо и, вновь уронив голову, повернул к страшной келье игумена.
Братия двинулась было вслед, но напрасно, в окне монастырской лавочки появился малого роста монах, поднял сухонькую руку и тонким голосом воскликнул:
— Остановись, напущу труса!
Братия, любопытствуя, окружила окно, и отец Пигасий, двигая длиннейшим, раздвоенным на конце носом, стал спрашивать у воскликнувшего отца Нила: за что гневается?
Отец Пигасий (что значит: «источающий воду») имел легкий нрав, любил в трапезной хорошо покушать и потом, не в силах подняться с лавки, стонал от удовольствия, морщился и подмигивал, над чем братия много смеялась.
Нил же, читая духовные и светские книги, на полях писал замечания автору, вроде: «Ты умен, а скажи: не есть ли это место жестокий блуд и больше ничего». После некоторых книг постился голодом, истязал себя, и тогда от маленького его, бледного, в черной бороде, лица исходило кроткое сияние.
Но выше всех и крепче, как дуб среди березняка, стоял до вчерашнего дня отец Андрей. Вчера же приключилась с ним такая история, что Нил, сгорая ревностью, вцепился пальцами в подоконник и уставился на монахов, глотая слюну, не в силах пересохшим горлом молвить слово.
«Посмотрим, как он напустит труса», — подумал Пигасий, засунув большие пальцы за кушак; монахи нагнули головы, и Нил произнес:
— Дождались… Да как вам близко-то подходить к Андрею не совестно. Он воздух сквернит; вокруг него бесы, как у осиного гнезда, толкутся; забились и к вам они за подрясники да в бороды. А кто, спрашиваю, бесов наплодил?.. Прочь от меня! Была одна надежда — отец Андрей, молитвенник, и того заели… вопить надо. Кто теперь спасется? Никто. Попомните: придет великий трус, а будет поздно… Прочь…
— Ох, — вздохнули монахи.
Отец же Пигасий, отойдя к стоявшему поодаль старенькому отцу Гаду, весь даже промок, говоря:
— Знаю я, все знаю, не могу этого слышать.
А в это время Андрей, нагнув широкие плечи, перешагнул порог игуменовых сеней, взялся за скобу да так и задумался. Но не то что убоялся Андрей криков старого игумена или жестокой эпитимии, а просто, к удивлению своему, не мог ни унизиться, ни почесть во вчерашнем невиданном грехе себя виновным.
Три года назад Андрей, безродный, одинокий мужик, пришел сюда пешком из-под Ярославля. Хозяйственно оглядел монастырские крепкие постройки, поковырял землю и попросился на послушание, Приставили его к иеромонаху Нилу, который, мучаясь глазами, тотчас обучил Андрея грамоте и заставил в постные дни читать духовное, а в скоромные и из светских книг избранные места.
Андрей обычно садился у окна на обрубке и, придерживая русую бороду, чтобы не лезла в книгу, ровно, густым басом, не понимая ни слова, с особенным удовольствием, читал; Нил же, заложив руки за спину, хаживал по белой келейке и восклицал:
— Вот, видишь, и проглянуло неверие!.. Истина скрыта от светского человека.
Веки у Андрея нависали козырьками, и не то что хотелось спать, а было необыкновенно приятно слушать, как выходят сами собой складные, непонятные, чудесные слова.
Иногда Нил да того разгорался, что выхватывал с полки скоромную книжку и сам читал срывающимся на гнев голосом:
«Что с ним?» — думал Андрей. Нил же кричал, захлопнув книгу:
— Разве я могу перенести такое распутство? Я, может бить, больше него испанец, а истязуюсь и молчу… Становясь» Андрей, на колени, молись: «Отче наш… избави нас от лукавого…» Все, что видим, слышим и трогаем, — есть тело лукавого — вся земля, и, стало быть, велик наш дух, если может еще бороться с плотью. Одна есть молитва — «дай отрясти прах земли от ног моих: не видеть, не слышать, не чувствовать…» Страшно эта и невозможно… Все во власти земли.
После таких разговоров отпрашивался Андрей на черную работу; и пошлют ли его на высоченную гору — пихты рубить, — с утра до вечера стучит наверху его топор и валятся с грохотом вниз по каменному желобу тяжелые бревна. И во всяком рукомесле Андреи — мастер: плотину ли загатить, плести корзинки, или расписывать на морских камушках красками монастырский вид… В церковь приходит Андрей раньше всех и поклоны кладет с таким умиленней, что игумен однажды улыбнулся, глядя на него, подозвал к себе, расспросил, возлюбил и возвысил чином.
Вот тогда-то Андрей, как мужик Совестливый, и решил оправдать милость: заперся в келье и перестал есть совсем.
Подивились ему монахи, а отец игумен, все провидя, немедленно приказал отвести Андрея в пещеру, за монастырем, близ озера, а пищу и питье подавать через сутки на конце шеста.
Пошли слухи о новом пещернике, полетели далече за монастырь, и заезжие богомолки, становясь на колени перед крутой тропой, ведущей в пещерку, умиленно поглядывали на ореховые кусты и шептали: «Сподобилась раба, сподобилась раба».
Пуще от этого совестно стало Андрею, и до того он истощил себя, что мог только лежать близ выхода навзничь, поглядывая помутневшими глазами через зеленые ветки на небо, по которому со свистом проносились стрижи и плавали медленно ястребы.
И в то же время стал догадываться, что дальше идти некуда и приходится смертью помереть.
Возмутился таким мыслям Андрей, но ничего не придумал путного, «роме как ночью сползать вниз и наедаться орехов.
Богомолки, видя множество скорлупы у пещерки, порешили, что орехи затворнику щиплет и приносит вран, возревновали и поблизости на сучках стали привешивать маленькие, вырезанные из жести ноги, глаза или голову, — что у кого болело…
А осень к тому времени окончилась, настали прохладные дни; по ночам опускался на желтую и алую, увядающую листву сизый иней, богомолки наезжали все реже, и Андрея в пустой пещере стал пробирать лютый мороз.
Тогда он, не глядя даже на совесть, сошел в монастырь, упал перед игуменом и попросился послушником к самому последнему из монахов, отцу Гаду.
Отец Гад был седенький, немудрый монашек, за великое пристрастие к нюхательному табаку назначенный чистить поганые места.
— Любишь нюхать, так у меня нанюхаешься, — сказал ему игумен раз и навсегда, — уж подлинно — Гад: набиваешь нос эдаким зельем и вывертываешь при этом пальцы в виде шиша.
Ревностно заработал у Гада отец Андрей, а по вечерам, лежа на камне, слушал длинные рассказы про монастырское житье: как Пигасий, например, в лесу чадо родил с богомолкой, как послушники играли в хлюст, как отец Ипат напился в четверг и ревел верблюдом, за что его три раза спускали в студеный водопад.
Про всех узнал Андрей подноготную, и стало ему тошно от ленивого, ненужного такого житья.
Опять пришла весна; зацвели акации и магнолии, запахли остро эвкалипты, залиловели лесные горы, побежали мутные реки с гор, снег на вершинах стал белей и ярче, загрохотал первый гром, зашумели дожди. И заметался Андрей… Попросился опять в пещеру, но не смог, затомился, и, увидя однажды, как за плугом, подгоняя ленивых буйволов, шел армянин, ударил Андрей ладонью о землю: такая взяла его досада — никчемный он мужик, к богу не знает как и подступиться, а в мир идти незачем. И как раз подвернулась в то время захожая бабенка из Андреева села. Поговорила она с Андреем, подперев румяную щеку, повздыхала на великие ему муки и, по-бабьи, не к месту, усмехнулась, опустив серые глаза; а наутро, чуть свет, когда вышел Андрей полоть капусту, явилась бабенка на огород, села аккуратно у плетня в траве, сорвала соломину и говорит: